А Ангел смерти сидел на жердочке рядом с канарейкой, нахохлившись, как попугай. Едва душа покинула тело, как Ангел опустил хохол свой, вспорхнул и зажал крылом твердые губы мертвеца, положив на них печать. Они еще раз по инерции дернулись, пытаясь произнести хотя бы еще одно слово. Но нет слова в конце, слово было в начале. Пропела заупокойную канарейка, разбудив усталую Клавдию, над которой смилостивился сон, чтоб она не видела судорог близкого человека. А практикантка Ягодкина, ворча и поглядывая на часы, начала собираться, ибо были и другие вызовы. Пожилая медсестра унесла с собой жадно выпитую до дна кислородную подушку.
Так окончился Лукьян Юрьевич, и его похоронили на пасхальном, расцветшем живыми цветами кладбище, тогда как северное среднерусское кладбище цветет на Пасху цветами бумажными из-за холодов.
Телеграмму о смерти отца Аркадий Лукьянович получил с опозданием на полтора месяца, поскольку умная жена его передала печальную весть только когда он начал поправляться от двустороннего воспаления легких а с ноги уже был снят гипс. Аркадий Лукьянович прочел старую телеграмму и положил ее поверх одеяла. Ему казалось, что телеграмма с каждой минутой становится все тяжелей, давит на грудь, будто могильный камень. Мучительно хотелось плакать, но слез не было, и это напоминало сильную жажду. Казалось, что даже его глазные яблоки высохли от отсутствия слезной жидкости, потрескались, как земля в засуху.
«Глаз — вот что нас соблазняет, — думал Аркадий Лукьянович в отчаянии, — глазное яблоко, как яблоко в Эдеме. Глаз — источник нашего материального миража, и нам хочется все увиденное вокруг попробовать, съесть, включая и собственное глазное яблоко, о чем нашептывает капризной женственной натуре нашей хитрый змий — гамлетизированный разум наш. Ибо гамлетизм как пиршество разума, как стремление любой ценой доставить удовольствие разуму своему есть современная форма эпикурейства. Впрочем, и эпикурейство не исчезло, но в сочетании с гамлетизмом оно стало еще более безнравственным, ища оправдание крайнему эгоизму своему не в теле уже, а в духе».
Перед Аркадием Лукьяновичем на тумбочке лежала стопка свежих газет, в которых был опубликован список свежеиспеченных лауреатов Государственной премии. И среди них Сорокопут. Аркадий Лукьянович. Конечно же, в составе коллектива. Какая же нынче может быть индивидуальная наука, в век господства технологии над замыслом? А замысел невозможен без чувства цели. Аркадий Лукьянович знал, что отец его обладал во много раз большими математическими способностями, чем он, однако неблагоприятные обстоятельства вынудили его выбрать в математике самую скромную должность провинциального бухгалтера. Впрочем, может, и здесь сказалось ощущение цели.
Может, именно бухгалтерия сегодня важней всего в неучтенной фараоновой стране, и любой патриот должен осознать, что нельзя решать уравнение высших степеней, пока не решено типовое уравнение первой степени из папируса египтянина Ахмеса: «Куча, ее седьмая часть и еще одна куча» составляют вместе определенную заданную сумму. Сколько составляет «куча»? Семь — это понятно. Это библейская цифра плодородия. Две «кучи» — это прошлое и нынешнее России. Ибо мы умудрились свалить в «кучи» не только настоящее, но и прошлое своей страны. А из чего состоит сумма, подсказывает нам математика древней Индии. Европа тогда корчилась в истерии крестовых походов, а в Индии расцвела культура, расцвела математика и было создано ясное представление об иррациональном числе. Индусы называли его — «долги», тогда как положительное число называлось «имущество». Но как отделить «долги» от «имущества», отрицательные числа от положительных, если все это также свалено в «кучи», если наша страна — это неучтенная «куча», где все перемешано и перепутано, и доброе и дурное?
Даже самые великие идеи, если б они возникли, утонут в «куче», завязнут в древнеегипетском фараоновом «иксе» и только принесут вред, соединившись в горючую смесь с прошлыми идеями и прошлыми костями. Нет, стране не нужны новые идеи, ей нужны хорошие бухгалтеры и лирические поэты. Ибо лирика не вносит ничего нового в мир человека, а приводит в порядок и одухотворяет существующее.
Если прогресс в обозримом будущем вполне может обойтись умелыми технологами, то порядок невозможен без чувства цели. И чем дальше будет идти время, тем сильней будет ощущать страна, государство недостаток в тех людях, которых она сама же обидела и затравила. Ибо опасен бесцельный технологический прогресс. Но растет пропасть между технологией и целью, растут взаимное непонимание, обида и озлобление.
Аркадию Лукьяновичу вспомнилась притча, которую рассказывал ему отец. Это была старая малороссийская фольклорная притча. Впрочем, он слышал эту притчу и в других вариантах, но в отцовском ему нравилось не столько общеизвестное содержание, сколько ее наивная лубочная расцветка.
В одном богатом селе появился знахарь, над которым потешались и которого травили, так как считали его колдуном, по нынешней терминологии — метафизиком. В конце концов то ли знахаря изгнали, то ли он сам покинул село, устав от оскорблений. Ясно лишь, что знахарь стая жить в лесу, среди диких зверей, диких деревьев и диких трав. Но однажды знахарю в лес прибежали люди в струпьях и ранах, с плачем прося вернуться в село, которое поразила страшная болезнь. Знахарь вернулся и обнаружил вокруг себя здоровенные хохочущие рыла. Люди же в струпьях оказались нанятыми комедиантами. Тихо, не сказав ни слова, ушел из села знахарь, сопровождаемый насмешками, шутками и грушами-гнилушками, которые весьма метко швыряли ему в сгорбленную спину и большие, и малые. Немного времени прошло, опять прибежали люди с еще худшими струпьями, с еще более ужасными ранами и с мольбой о помощи, поскольку на сей раз черная болезнь — чума — действительно явилась губить село.
Однако на мольбы людские о помощи знахарь ответил: «Другый раз нэ пидманэш» — «Второй раз не обманешь».
Не говорят ли нам то же самое тени замученных, отлученных, оскорбленных врачевателей наших?
Но мы не слышим, уши наши мертвы, и живем мы не душой, а рефлексами головного мозга, двигаясь от обезьяны к лопуху, даже если лопух этот приобретает формы пышных государственных похорон-празднеств вокруг того, кто еще при жизни обратился в прах. Так что правильней было бы сообщать: «Гроб с телом праха…»
Тому, кому при жизни воздаются мирские, фараоновы почести, не воздается почесть Божья. Сердце его лопается, как механическая пружина дешевого будильника-жестянки. И вовек не услышать ему Божьего «до», вовек не зазвучать в нем струне в ответ на Божий резонанс. Однако иногда, в момент сильной душевной боли, это может произойти даже с отступником. Ибо сильная душевная боль как-то отдаленно воссоздает еще при жизни тела момент его смерти.
Это может произойти с тем, кто, будучи нечист, жаждет очищения, как пересохшая гортань среди жара раскаленного песка жаждет глотка воды.
И едва Аркадии Лукьянович услышал Божий звук, как слезы сами хлынули, наподобие долгожданного ливня, вымоленного крестным ходом.
В ту же минуту на вечернюю Москву, на ее крыши и мостовые обрушился теплый праздничный ливень, отлакировав тусклый город и разбрызгав по черному зеркальному блеску золотые капли.
Жена вошла в комнату, чтоб закрыть окно, оттуда повеяло влажным ветром, однако Аркадий Лукьянович глазами показал ей: «Не надо». Он хотел весь вечер остаться немым, соблюдать обет молчания, чтоб однозначным словом не нарушать Небесной светомузыки, в которой Божий рояль звучал в сопровождении плеска дождя и света городских огней.
Такова жизнь Аркадия Лукьяновича Сорокопута, человека бездетного, а значит, завершающего целую ветвь на древе российской интеллигенции. Жизнь, увиденная в период если не переломный, то по крайней мере неопределенный.
Нам бы, однако, хотелось предупредить упрек Аркадию Лукьяновичу в рассудочности его мыслей и холоде его чувств. На это следует сказать, что холод и тепло есть явления равноправные и равнорасположенные от нуля — Абсолюта.
Всякому времени в природе ли, в культуре ли соответствует своя температура. Конечно, одним нравится зима, другим лето, одним горячая плоть розовощеких простушек, другим вялый темперамент бледных аристократок.
Речь, однако, не о личных пристрастиях. Когда холод окружающей среды заставляет жизнь притихнуть или даже замереть, она защищает себя понижением температуры. Так бледный символизм приходит на смену розовощекому реализму, а способ выжить становится явлением культуры.
Поговаривают, и поговаривают всерьез, о возможности замораживания тел неизлечимо больных до лучших времен, используя мнимую смерть против смерти подлинной.
Не замораживает ли и символизм серебряным холодом своим культуру до лучших времен, когда под новым Солнцем вновь расцветет розовощекое Возрождение? Важно лишь, чтоб на серебре была полноценная, а не фальшивая проба. Ведь культура не только рождается жизнью, но и рождает жизнь, не только переносит образ из жизни в искусство, но и, наоборот, — из искусства в жизнь.